Варлам Шаламов, ...синей плесенью мои испачканы стихи... |
|
Правила Литфорума Незнание не освобождает от ответственности. |
Об аварии на сервере |
Сказки рассказывают детям не о том, что драконы есть, дети и так это знают. Сказки говорят детям, что драконов можно убить.
Честертон
Варлам Шаламов, ...синей плесенью мои испачканы стихи... |
12 November 2008, 22:28
|
|
Активный Форумчанин Местный 502 4.12.2006 г.Екатеринбург 21 238 0 |
Купив Мьевиля, стал искать шаламовскую эссеистику, чтобы листать троцкистов по-контрасту, а нашёл довольно редкое стихотворение.
Варлам Шаламов. Паук Запутать муху в паутину Ещё жужжащей и живой, Ломать ей кости, гнуть ей спину И вешать книзу головой. Ведь паутина – это крылья, Остатки крыльев паука, Его повисшая в бессилье Тысячелапая рука. И вместо неба - у застрехи Капкан, растянутый в углу, Его кровавые потехи Над мёртвой мухой на полу. Кто сам он? Бабочка, иль муха, Иль голубая стрекоза? Чьего паук лишился слуха? Чьи были у него глаза? Он притворился мирно спящим, Прилёг в углу на чердаке, И ненависть ко всем летящим Живёт навеки в пауке. -------------------- Так бойтесь тех, в ком дух железный,
Кто преградил сомненьям путь. В чьём сердце страх увидеть Бездну Сильней чем страх в неё шагнуть! © Наум Коржавин |
|
|
24 March 2009, 1:29
|
|
буква "г" в "ого" Местный 536 7.4.2004 гоголевской Шинели 3 781 2 |
***
Ты не застегивай крючков, Не торопись в дорогу, Кружки расширенных зрачков Сужая понемногу. Трава в предутренней красе Блестит слезой-росою, А разве можно по росе Ходить тебе босою. И эти слезы растоптать И хохотать, покуда Не свалит с ног тебя в кровать Жестокая простуда. -------------------- Мозги — главное оружие пролетариата.
© В. В. Путин Я проиграл перумистам! |
|
|
27 March 2009, 0:31
|
|
Активный Форумчанин Местный 502 4.12.2006 г.Екатеринбург 21 238 0 |
Однажды осенью
Разве я такой уж грешник, Что вчера со мной Говорить не стал орешник На тропе лесной. Разве грех такой великий, Что в рассветный час Не поднимет земляника Воспаленных глаз. Отчего бегут с пригорка, Покидая кров, Хлопотливые восьмерки Черных муравьев. Почему шумливый ясень С нынешнего дня Не твердит знакомых басен Около меня. Почему глаза отводят В сторону цветы. Взад-вперед там быстро ходят Пестрые кусты. Как меня – всего за сутки По часам земли Васильки и незабудки Позабыть могли. Я-то знаю, в чем тут дело, Кто тут виноват. Отчего виски седели И мутился взгляд. Отчего в воде озерной Сам не узнаю И прямой и непокорной Молодость мою? -------------------- Так бойтесь тех, в ком дух железный,
Кто преградил сомненьям путь. В чьём сердце страх увидеть Бездну Сильней чем страх в неё шагнуть! © Наум Коржавин |
|
|
14 August 2009, 20:23
|
|
Активный Форумчанин Местный 502 4.12.2006 г.Екатеринбург 21 238 0 |
Брошу-ка я сюда не стихи, а тематичную статью Дмитрия Быкова.
Так что о Натане Дубовицком – дней через пять, а пока – о книге, куда впервые вошли неизданные тексты Варлама Шаламова («Несколько моих жизней». М., Эксмо, 2009). Об этой книге написано пока немного – главной мишенью сделались опечатки, действительно феноменальные; перепутать столько дат, имен и отчеств – включая столь известные, как пастернаковские, — действительно надо уметь. Создаётся впечатление, что книга изготовлялась без всякого присмотра шаламовской душеприказчицы Ирины Сиротинской, а также при минимальном участии корректора, но факт ее выхода четырехтысячным тиражом в кризисные времена окупает любые недостатки. Кроме того – как во всяком благом начинании – здесь минусы работают на замысел и обращаются в плюсы: поскольку книга есть невольная летопись распада личности – постольку все чаще встречающиеся в ней под конец ошибки иллюстрируют ту же динамику, и авторская речь все больше становится похожа на замирающий, обессмысливающийся монолог компьютера в «Космической Одиссее» Кубрика. Шаламов у нас толком не проанализирован, не рассмотрена его эволюция, количество строго научных работ о нем минимально, до научной биографии в «ЖЗЛ» дело дошло лишь теперь – писать ее будет, если ничего не изменится, ростовский исследователь Александр Сидоров, — а уж мировоззрение Шаламова вообще остается тайной за семью печатями, поскольку сам он, в отличие от своего оппонента Солженицына, о нем не распространялся. Возможно, причина тут в том, что мировоззрение это было посложней солженицынского (хотя и оно непросто – как замечательно писал Синявский еще в 1975 году, «Солженицын эволюционирует, и не обязательно по направлению к небу»). Шаламов, в отличие от большинства современников, осужденных за троцкизм, троцкистом был – правда, не столько в смысле симпатий к Троцкому или прямой организационной помощи ему, сколько в смысле ненависти к партийной бюрократии, к перерождающейся партии, к возрождающемуся быту. Он верил в проект грандиозного всемирного переустройства. Он верил, что этот проект не ограничится социальными переменами, а непременно закончится антропологическим скачком – то есть отменой человека как проекта, его претворением во что-то иное. Тут на самом деле существенная черта советской литературы – не всей, не всякой, одного ее направления, весьма экзотического и равно далекого от социализма, реализма и, скажем, православия. Почему так будоражит, например, Леонов? Будоражит он, конечно, тех, кто умеет читать и слышать – Марка Щеглова, скажем, чья статья о «Русском лесе», проскользнув сквозь все цензурные рогатки, внятно обозначила (и даже разоблачила) это неоязычество. Русская литература привыкла исходить из того, что человек добр, а будущее лучше прошлого. Что, однако, если человек зол? Что, если его надлежит пересоздать? Что, если опыт неудачен – и соотношение глины и души безнадежно нарушено? Может ли создание пересоздать себя? Из этого, из антропологического переворота, исходил, скажем, Горький – отсюда его интерес к Соловкам, Куряжу или Беломорканалу как к фабрике по реальной переделке человека; Леонов был последователем не столько Горького, сколько более древней традиции – он возводил свою «Пирамиду» к апокрифической книге Еноха. Шаламов вообще был атеист, эзотерикой не интересовался, в иррациональное не верил – ему хотелось лишь, чтобы революция, которой он был захвачен, в самом деле пересоздала мир до основания, потому что человек каков он есть Шаламова не устраивал совершенно. "Первым экземпляром такого сверхчеловека Шаламов справедливо считал себя..." Ему не нравилась религия – потому что, кстати, не любил он и своего отца-священника, хотя посвятил его памяти нечеловечески сильный, слезный рассказ «Крест». Еще меньше ему нравилась та же религия в безмерно уплощенном варианте – сталинизм, примитивный и скучный культ. Он желал видеть вещи без флера, как они есть; его дневники и записные книжки раскрывают тайну, о которой читатель «Колымских рассказов» догадывался давно – Шаламову не нравятся люди, он не верит в них, они должны быть преодолены; и смысл «Колымских рассказов» — не просто поведать о том, что было, не просто засвидетельствовать перед человечеством ужас пережитого (Шаламов сам часто писал, что это никого не остановит, — и кампучийский ужас, скажем, случился еще при его жизни). Цель иная – думаю, в наше время эту линию продолжает Петрушевская: засвидетельствовать недостаточность, банкротство человеческой природы. Правда, Шаламов берет экстремальные условия лагеря, для которых и слово «экстремальные» оскорбительно-нейтрально, — а Петрушевская до невыносимой концентрации (какой, слава Богу, в реальности не бывает) сгущает быт. Оба с последовательностью, достойной святых отцов, отсекают все утешения вроде «клейких зеленых листочков»: Шаламов потому и ценил свои стихи столь высоко, что это уникальный опыт стерильной поэзии – стихи без пафоса, без единой красивости (может, именно поэтому они производят впечатление такой ледяной нейтральности, почти безвоздушной пустоты). Человек обанкротился, человек зашел в тупик, человека надо переделать – и первым экземпляром такого сверхчеловека Шаламов справедливо считает себя, и дальше начинается самое дискуссионное. С одной стороны – его дальнейшая, послеколымская и, в сущности, послелитературная жизнь, свидетельствует о прогрессирующей болезни (дело, думаю, не ограничивалось Меньером), о безумии, распаде и, наконец, о полном одиночестве, из которого не было выхода – да он, кажется, и не желал его. С другой – это аргумент сомнительный, поскольку именно записные книжки Шаламова доказывают, что главного он не лишился: самооценка его не поколеблена. Себе не врут – во множестве дневников мы находим сетования на несостоявшуюся жизнь, на неизбежную старость, на подступающую слабость, и вряд ли авторы старались сами себя разжалобить. Минуты слабости бывают у всякого – только не у этого железного, ледяного старика. Он и отречение от «Колымских рассказов», помещенное в «Литературке» и многими воспринятое как оппортунизм, расценивал как силу, как хитрый тактический ход (и, быть может, не так уж ошибался); даже в семидесятые, даже в восьмидесятые – ни слова самоосуждения, ни намека на поражение. И тут он особенно прав. Сверхчеловеку нельзя рассчитывать на человечность: он выбрал эту не-жизнь – ее прожил и ее дожил. Можно возразить, что были другие варианты сверхчеловечности – как, скажем, у Домбровского, делавшего все, чтобы не превратиться в ледяную глыбу; культивировавшего в себе как раз человеческое, только в превосходной степени, — юмор, милосердие, братские чувства к ближним, даже злобу («Меня убить хотели эти суки»), но злобу живую, не отрицавшую человечества как такового. Что до Шаламова – он ведь и до лагеря не слишком верил в людей. Если бы применительно к его судьбе не звучало таким кощунством сравнение с участью Уайльда (хотя «матчи на первенство в страдании» справедливо осудила еще Лидия Чуковская), — стоило бы вспомнить Шоу: Уайльд вышел из тюрьмы ничуть не изменившимся. Не потому, конечно, что и после тюрьмы был эстетом, — а потому, что и до тюрьмы был христианином. Жаль Шаламова – позднего, одинокого, старого Шаламова, с сумасшедшими письмами, с бешеным презрением ко всем, с единственной формой самозащиты – короткими, стеклянно-ровными стихами? Не жаль. Он выше жалости. Человек выбрал нечеловеческое и остался в нем; ни осуждать этот выбор, ни сострадать ему – невозможно. Он – по ту сторону, в мире, состоящем из льда и камня; «В садах других возможностей», как выражается Петрушевская. Эти возможности есть, и человек – не единственное разумное творение Божье. Об альтернативах ему, интересных и подчас куда более достойных, напоминает миру русская литература советской эпохи – в первую очередь Шаламов -------------------- Так бойтесь тех, в ком дух железный,
Кто преградил сомненьям путь. В чьём сердце страх увидеть Бездну Сильней чем страх в неё шагнуть! © Наум Коржавин |
|
|
23 September 2010, 15:16
|
|
Человек Местный 552 7.11.2004 Оренбург 7 246 6 |
Очень нравятся эти два стихотворения. В этой теме я их не увидела, потому не боюсь повториться.
Не дождусь тепла-погоды... Не дождусь тепла - погоды В ледяном саду. Прямо к Богу черным ходом Вечером пойду. Попрошу у Бога места, Теплый уголок, Где бы мог я слушать песни И писать их мог. Я б тихонько сел у печки, Шевелил дрова, Я б выдумывал без свечки Теплые слова. Тают стены ледяные, Тонет дом в слезах. И горят твои ночные Влажные глаза. ________________ Я жаловался дереву, Бревенчатой стене, И дерева доверие Знакомо было мне. С ним вместе много плакано, Переговорено, Нам объясняться знаками И взглядами дано. В дому кирпичном, каменном Я б слова не сказал, Годами бы, веками бы Терпел бы и молчал. -------------------- Гордость - это умение оставаться в одиночестве даже, когда тебе не хочется этого.
Lupus pilum mutat, non mentem Мои слова Вдогонку Как же без картинок?.. |
|
|
08 March 2016, 2:33
|
|
Читатель Местный 139 4.2.2010 50 579 6 |
НОЧЬЮ
Ток включён. Дирижер-невидимка садится за пультом Перед облаком жёлтым с прокладкой свинца На вертящемся стуле, землёй управляя как будто, И разглядывает будущего мертвеца. Наша ночь — это день на рентгеновской плёнке, Облучённый сейчас проницательным этим лучом, Час глядеть, что в себе мы носили с пелёнок, Что тащили сквозь жизнь из последних силёнок, То, чего мы не знали, жалели о чём. Приглядимся. Вот жизни моей переломы, Те, что ноют ночами и спать не дают, Что тревожат предвестьем то тучи, то грома, Что подчас выгоняют из тёплого дома И никак не добраться — лечиться — на юг. Дальше! Дальше! Тяжёлой свинцовой перчаткой Он навстречу весне желтолицый экран поведёт, Оголённых деревьев и гор отпечаток Промывал он в проталинах чёрной текучей водой. Затемнение. Белые снежные пятна. Это верно каверны. Аорта реки Расширялась к весне… Это тоже понятно. Старый вывих у дерева. Всё это — не пустяки. Это солнце для нас пустяки сочинило. Голубые туманы и жёлтые слёзы грозы. И лиловые тучи для нас извело на чернила, И босыми ногами топталось под вечер в грязи. Мастерская для гениев. Вход недоступен талантам. В исступлении хлещут плетями, кистями холсты, Светотенью — великою схемой и схимой Рембрандта На столетия строят чертог красоты. Непокорные краски, как гвозди, вбивают в полотна, Это — дом для потомков, не помнящих вовсе родства, И в потемки могилы уходит измученный до смерти плотник И уносит в котомке секрет своего мастерства. Когда нет ни лекарств, ни надежд, ни сомнений, Когда всё уже знаешь и не можешь помочь, По экрану проходят последние тени. Начинается день И кончается ночь. Варлам Шаламов, <1949-1950> |
|
|